Ознакомьтесь с нашей политикой обработки персональных данных
  • ↓
  • ↑
  • ⇑
 
Записи с темой: prose (список заголовков)
19:18 

Не превращайся в лозунг. Человек - это поэзия.
Театр Чудом абсурда является телесное познание. Мне никогда по-настоящему не понять Яго, пока я не сыграю его. Сколько бы раз я его ни слышал, но постичь могу, только увидев. С абсурдным персонажем актера роднит монотонность: один и тот же силуэт, чуждый и в то же время знакомый, упрямо сквозит во всех его героях. Отличительной чертой великого произведения театрального искусства является то, что в нем мы находим это единство тона (2). Вот почему актер противоречив: он один и тот же, и он многообразен - столько душ живет в его теле. Но именно такова противоречивость абсурда: противоречив индивид, желающий всего достичь и все пережить: противоречивы его суетные усилия, его бессмысленное упрямство. Но то, что обычно находится в противоречии, находит свое разрешение в актере. Он там, где тело сходится с умом, где они теснят друг друга, где ум, утомившись от крушении, возвращается к своему самому верному союзнику. "Блажен, - говорит Гамлет, в ком кровь и ум такого же состава. Он не рожден под пальцами судьбы, чтоб петь, что та захочет".
Удивительно, что церковь не запретила актеру подобную практику. Церковь осуждает в этом искусстве еретическую множественность душ, разгул страстей, скандальное притязание ума, отказывающегося жить лишь одной судьбой и склонного к невоздержанности. Она налагает запрет на этот вкус к настоящему, на этот триумф Протея - ведь это отрицание всего того, чему учит церковь. Вечность - это не игра. Ум, настолько безумный, чтобы предпочесть вечности комедию, теряет право на спасение. Между "повсюду" и "всегда" нет компромисса. Поэтому столь низкое ремесло может привести к безмерным духовным конфликтам. "Важна не вечная жизнь, - говорит Ницше, но вечная жизненность". Вся драма, действительно, в выборе между ними.
Адриена Лекуврер на смертном ложе хотела было исповедаться и причаститься, но отказалась отречься от своей профессии и тем самым утратила право на исповедь. Разве это не противопоставление богу всей силы чувства? В агонии эта женщина со слезами на глазах не желает отречься от своего искусства - вот пример величия, которого она никогда не достигала при свете рампы. Такова ее самая прекрасная и самая трудная роль. Выбрать небеса или смехотворную верность преходящему, предпочесть вечность или низвергнуться в глазах бога - вот исконная трагедия, в которой каждому необходимо занять свое место.
Комедианты той эпохи знали, что отлучены от церкви. Избрать эту профессию означало избрать муки ада. Церковь видела в актерах своих злейших врагов. Какие-то литераторы негодовали: "Как, ради Мольера лишиться вечного спасения!" Но именно так стоял вопрос, особенно для того, кто, умирая на сцене под румянами, завершал жизнь, целиком отданную распылению самого себя. В связи с этим следуют ссылки на гениальность, которой все извинительно. Но гениальность ничего не извиняет именно потому, что отказывается от извинений.
Актер знал об уготованных ему карах. Но какой смысл имели столь смутные угрозы в сравнении с последней карой, уготованной для него самой жизнью? Он заранее предчувствовал ее и полностью принимал. Как и для абсурдного человека, преждевременная смерть непоправима для актера. Ничем не возместишь те лица и века, которые он не успел воплотить на сцене. Но, как бы то ни было, от смерти не уйти. Конечно, актер повсюду, пока жив, но он находится и в своем времени, которое оставляет на нем отпечаток.
Достаточно немного воображения, чтобы ощутить, что означает судьба лицедея. Во времени он создает одного за другим своих героев. Во времени учится господствовать над ними. И чем больше различных жизней он прожил, тем легче он отделяет от них свою собственную жизнь. Но вот настанет время, когда ему нужно умирать и на сцене, и в мире. Все прожитое стоит перед его глазами. Взор его ясен. В своей судьбе он чувствует нечто мучительное и неповторимое. И с этим знанием он готов теперь умереть. Для престарелых комедиантов есть пансионы.

@темы: prose

19:57 

Не превращайся в лозунг. Человек - это поэзия.
Я поднялся по широкой лестнице и толкнул входную дверь. Она открылась.
На ней были следы взлома. В полутемном холле шаги прозвучали резко и
отчужденно. Я крикнул - в ответ раздалось только ломкое эхо. Дом был пуст.
Унесено было все, что можно унести. Остался лишь интерьер восемнадцатого
века: стены, отделанные деревянными панелями, благородные пропорции окон,
потолки и грациозные лесенки. Мы медленно переходили из комнаты в комнату.
Никто не отвечал на наши призывы. Я попробовал найти выключатели. Их не
было. Замок не имел электрического освещения. Он остался таким, как его
построили. Маленькая столовая была белая и золотая, спальня -
светло-зеленая с золотом. Никакой мебели, владельцы вывезли ее во время
бегства.
В мансарде, наконец, мы нашли сундук. В нем были маски, дешевые пестрые
костюмы, оставшиеся после какого-то праздника, несколько пачек свечей.
Самой лучшей находкой, однако, нам показалась койка с матрацем. Мы
продолжали шарить дальше и нашли в кухне немного хлеба, пару коробок
сардин, связку чесноку, стакан с остатками меда, а в подвале - несколько
фунтов картофеля, бутылки две вина, поленницу дров. Поистине, это была
страна фей!
Почти везде в доме были камины. Мы завесили несколькими костюмами окна
в комнате, которая, по-видимому, служила спальней. Я вышел и обнаружил
возле дома огородные грядки и фруктовый сад.
На деревьях еще висели груши и яблоки. Я собрал их и принес с собой.
Когда стемнело настолько, что нельзя было заметить дыма, я развел в
камине огонь, и мы занялись едой. Все казалось призрачным и заколдованным.
Отсветы огня плясали на чудесных лепных украшениях, а наши тени дрожали на
стенах, подобно духам из какого-то другого, счастливого мира.
Стало темно, и Элен сняла свое платье, чтобы подсушить у огня. Она
достала и надела вечерний наряд из Парижа.
Я открыл бутылку вина. Стаканов у нас не было, и мы пили прямо из
горлышка. Позже Элен еще раз переоделась. Она натянула на себя домино и
полумаску, извлеченные из сундука, и побежала так через темные переходы
замка, смеясь и крича, то сверху, то снизу. Ее голос раздавался отовсюду,
я больше не видел ее, я только слышал ее шаги. Потом она вдруг возникла
позади из темноты, и я почувствовал ее дыхание у себя на затылке.
- Я думал, что потерял тебя, - сказал я и обнял ее.
- Ты никогда не потеряешь меня, - прошептала она из-под узкой маски, -
и знаешь ли почему? Потому что ты никогда не хочешь удержать меня, как
крестьянин свою мотыгу. Для человека света это слишком скучно.
- Уж я-то во всяком случае не человек света, - сказал я ошарашенный.
Мы стояли на повороте лестницы. Из спальни сквозь притворенную дверь
падала полоса света от камина, выхватывая из мрака бронзовый орнамент
перил, плечи Елены и ее рот.
- Ты не знаешь, кто ты, - прошептала она и посмотрела на меня сквозь
разрезы маски блестящими глазами, которые, как у змеи, не выражали ничего,
но лишь блестела неподвижно.
- Если бы ты только знал, как безотрадны все эти донжуаны! Как
поношенные платья. А ты - ты мое сердце.
Может быть, виною тому были костюмы, что мы так беспечно произносили
слова. Как и она, я тоже переоделся в домино - немного против своей воли.
Но моя одежда тоже была мокрая после дождливого дня и сохла у камина.
Необычные платья в призрачном окружении минувшей жеманной эпохи
преобразили нас и делали возможными в наших устах иные, обычно неведомые
слова. Верность и неверность потеряли вдруг свою тяжесть и
односторонность; одно могло стать другим, существовало не просто то или
другое - возникли тысячи оттенков и переходов, а слова утратили прежнее
значение.
- Мы мертвые, - шептала Элен. - Оба. Ты мертвый с мертвым паспортом, а
я сегодня умерла в больнице. Посмотри на наши платья! Мы, словно
золотистые, пестрые летучие мыши, кружимся в отошедшем столетии. Его
называли веком великолепия, и он таким и был с его менуэтами, с его
грацией и небом в завитушках рококо. Правда, в конце его выросла гильотина
- как она всегда вырастает после праздника - в сером рассвете, сверкающая
и неумолимая. Где нас встретит наша, любимый?
- Оставь, Элен, - сказал я.
- Ее не будет нигде, - прошептала она. Зачем мертвым гильотина? Она
больше не может рассечь нас. Нельзя рассечь свет и тень. Но разве не
хотели разорвать наши руки - снова и снова? Сжимай же меня крепче в этом
колдовском очаровании, в этой золотистой тьме, и, может быть, что-нибудь
останется из этого, - то, что озарит потом горький час расставания и
смерти.
- Не говори так, Элен, - сказал я. Мне было жутко.
- Вспоминай меня всегда такой, как сейчас, - шептала она, не слушая, -
кто знает, что еще станет с нами...
- Мы уедем в Америку, и война когда-нибудь окончится, - сказал я.
- Я не жалуюсь, - говорила она, приблизив ко мне свое лицо. - Разве
можно жаловаться? Ну что было бы из нас? Скучная, посредственная пара,
которая вела бы в Оснабрюке скучное, посредственное существование с
посредственными чувствами и ежегодными поездками во время отпуска...
Я засмеялся:
- Можно взглянуть на это и так.
Она была очень оживленной в этот вечер и превратила его в праздник. Со
свечой в руках, в золотых туфельках, - которые она купила в Париже и
сохранила, несмотря ни на что, - она побежала в погреб и принесла еще
бутылку вина. Я стоял на лестнице и смотрел сверху, как она поднимается
сквозь мрак, обратив ко мне освещенное лицо, окруженное тьмой. Я был
счастлив, если называть счастьем зеркало, в котором отражается любимое
лицо - чистое и прекрасное.
Огонь медленно угас. Она уснула, укрытая пестрыми костюмами. То была
странная ночь. Позже я услышал гудение самолетов, от которого тихо
дребезжали зеркала в рамах рококо.

@темы: prose

14:54 

Константин Бальмонт. Поэзия Оскара Уайльда

Не превращайся в лозунг. Человек - это поэзия.
I have made my choice, have lived my poems...
Oscar Wilde. Poems*.

Лет семь тому назад, когда я в первый раз был в Париже, в обычный час прогулок я шел однажды по направлению к церкви Мадлен, по одному из Больших бульваров. День был ясный, и полное ярких и нежных красок закатное небо было особенно красиво. На бульварах был обычный поток фигур и лиц, теченье настроений и нервного разнообразия, мгновенные встречи глаз с глазами, смех, красота, печаль, уродство, упоение минутностями, очарование живущей улицы, которое вполне можно понять только в Париже.

Я прошел уже значительное расстояние и много лиц взял на мгновенье в свои зрачки, я уже насытился этим воздушным пиршеством, как вдруг, еще издали, меня поразило одно лицо, одна фигура. Кто-то весь замкнутый в себе, похожий как бы на изваяние, которому дали власть сойти с пьедестала и двигаться, с большими глазами, с крупными выразительными чертами лица, усталой походкой шел один – казалось, никого не замечая. Он смотрел несколько выше идущих людей – не на небо, нет, – но вдаль, прямо перед собой, и несколько выше людей. Так мог бы смотреть осужденный, который спокойно идет в неизвестное. Так мог бы смотреть, холодно и отрешенно, человек, которому больше нечего ждать от жизни, но который в себе несет свой мир, полный красоты, глубины и страданья без слов.
Какое странное лицо, подумал я тогда. Какое оно английское по своей способности на тайну.
Это был Оскар Уайльд. Я узнал об этом случайно. В те дни я на время забыл это впечатление, как много других, но теперь я так ясно вижу опять закатное небо, оживленную улицу и одинокого человека – развенчанного гения, увенчанного внутренней славой, – любимца судьбы, пережившего каторгу, – писателя, который больше не хочет писать, – богача, у которого целый рудник слов, но который больше не говорит ни слова.
Мне вспоминается еще одна маленькая картина из прошлого.
Я был в Оксфорде и сидел в гостиной у одного из знаменитых английских ученых. Кругом было избранное общество, аристократия крови и образованности, красивые женщины и ученые мужчины, Я говорил о чем-то с одним из джентльменов, поглотившим, конечно, не одну сотню томов, и спросил его: «Вам нравятся произведения Оскара Уайльда?» Мой собеседник помедлил немного и вежливо спросил меня: «Вам удобно здесь, в Оксфорде?» Я был в первый раз в Англии и не знал еще многого об англичанах из того, что я знаю теперь. Сдержав свое наивное изумление, я ответил: «Благодарю, мне очень нравится Оксфорд. Но вы, вероятно, не поняли меня. Я говорю: я очень люблю некоторые вещи Оскара Уайльда. Вам нравятся его произведения?» Корректный джентльмен вскинул на секунду свой взор к потолку, чуть-чуть передвинулся в своем кресле и сказал немного холоднее: «У нас в Англии очень много писателей». При всей наивности я понял, что, если бы я в третий раз повторил свой вопрос, мой собеседник притворился бы глухим или встал бы и перешел бы в другой конец комнаты.
Мне холодно и страшно от этой английской черты, но я нимало не осуждаю этого добродетельного профессора. Он шел своей дорогой, как Уайльд своей. Чего ж какой-то иностранец пристает к нему с разговорами о писателе, окруженном атмосферой скандала, столь оскорбительной для хорошо себя ведущих джентльменов! Британское лицемерие не всегда есть лицемерие, иногда это лишь известная форма деликатности. Притом же он добросовестно прочел сочинения Оскара Уайльда, и они ему не так уж нравятся. Он все же прочел их, как культурный человек, и не похож на тех, которые отрицают писателя, не читавши его произведений. Английский джентльмен был беспощаден, но, боюсь, он был по-своему прав.
Необходимо говорить об Оскаре Уайльде подробно, нужно выяснить всю значительность его писательской деятельности, как теоретика эстетства и как утонченного английского прозаика и стихотворца. Но я говорю теперь только о поэзии его личности, о поэзии его судьбы.
В ней есть трагизм, в ней есть красный цвет маков, напоенных его собственною кровью, и есть забвенье маков, есть чары и забвенье полнозвонных стихов и красочных вымыслов, волнующие переливы цветных тканей, власть над людьми, блеск ночного празднества, безумная слава и прекрасное по своей полноте бесславие.
Оскар Уайльд любил Красоту, и только Красоту, он видел ее в искусстве, в наслаждениях и в молодости. Он был гениально одаренным поэтом, он был красив телесно и обладал блестящим умом, он знал счастье постепенного расширения своей личности, увеличение знания, умноженье подчиненных, расцвет лепестков в душе, внешнее роскошество, он осуществлял до чрезмерной капризности все свои «хочу!», – но, как все истинные игроки, он в решительный момент не рассчитал своих шансов сполна и лично удостоверился, что председательствует во всех азартных играх – дьявол.
Своевольный гений позабыл об одной неудобной карте: у него в груди было сердце, слабое человеческое сердце.
Оскар Уайльд – самый выдающийся английский писатель конца прошлого века, он создал целый ряд блестящих произведений, полных новизны, а в смысле интересности и оригинальности личности он не может быть поставлен в уровень ни с кем, кроме Ницше. Только Ницше обозначает своей личностью полную безудержность литературного творчества в соединении с аскетизмом личного поведения, а безумный Оскар Уайльд воздушно-целомудрен в своем художественном творчестве, как все истинные английские поэты XIX века, но в личном поведении он был настолько далек от общепризнанных правил, что, несмотря на все свое огромное влияние, несмотря на всю свою славу, он попал в каторжную тюрьму, где провел два года. Как это определительно для нашей спутанной эпохи, ищущей и не находящей, что два гения двух великих стран в своих алканьях и хотеньях дошли – один до сумасшествия, другой до каторги!
Оскар Уайльд написал гениальную книгу эстетических статей, Intentions, являющуюся евангелием эстетства, он написал целый ряд блестящих страниц в стихах и в прозе, он владел английскими театрами, в которых беспрерывно шли его пьесы. Он был любимцем множества и владычествовал над модой. Будучи блестящим как собеседник, сумел добиться славы и признания в Париже, – вещь неслыханная: чтобы англичанин был признан во французских салонах, где произносятся лучшие остроты мира, чтобы англичанин был признан в Париже, где все построено на нюансах и где так ненавидят англичан, что слово «англичанин» – синоним злобы и презрения, – для этого нужно было обладать из ряда вон выходящими личными качествами, и я не знаю другого примера такого триумфа английского писателя.
Оскар Уайльд бросал повсюду блестящий водопад парадоксов, идей, сопоставлений, угадываний, язвительных сарказмов, тонких очаровательностей, поток лучей, улыбок, смеха, эллинской веселости, поэтических неожиданностей, – и вдруг паденье и каторга.
Я не в зале суда и не на заседании психиатров. Это с одной стороны. Я не среди людей эпохи Возрождения, с другой стороны, я не с Леонардо да Винчи, и не с Микелем Анджело, и не с Бенвеннуто Челлини, и не среди древних эллинов, не на симпозионе, где говорят Сократ, Алкивиад и Павзаний. Я ни слова поэтому не буду говорить, было ли преступление в преступлении Оскара Уайльда. Он был обвинен в нарушении того, что считается ненарушаемым нравственным законом, и это все. Я не знаю и не хочу знать в точности, в чем было это нарушение. Есть вещи, на которые можно смотреть, но не видеть их, раз они неинтересны. Не желая касаться болезненно чужой впечатлительности, я надеюсь, что мои слушатели ответят мне лояльностью на мою лояльность по отношению к ним. Есть вещи, о которых неполный разговор только унижает говорящих, и если нельзя говорить до конца, лучше полное молчание, чем неполный разговор. И сейчас мои слова – лишь строгая необходимость. Я сообщаю о факте. Оскар Уайльд был предан суду, был посажен в тюрьму, был выпущен на поруки, и автор его биографии, Роберт Шерард, наблюдавший за его жизнью двадцать лет, говорит, что этот отпуск на поруки был безмолвным согласием английского общества на то, чтобы Уайльд бежал. Англия не могла более терпеть своего знаменитого, но нарушившего нравственный устав писателя в своих пределах. Но общество слишком понимало исключительность всего дела. Уайльд не бежал, хотя друзья устроили для него эту возможность. Он хотел или оправдания, или наказания по закону. Оскар Уайльд был ирландец родом, – значит, был безрассудным. Он был гениальным поэтом, – значит, был безрассудным. Он был, кроме того, английским джентльменом. Хорошо обвиняемому полуварварской страны убегать от правосудия: это только героизм. Но Англия не Персия и не Турция. В Англии на преступника восстает не только правительство, а и все общество, в полном его составе. И в Англии не церемонятся с преступником более, чем где-нибудь. Если там есть нежнейшие души, каких нет ни в одной европейской стране, ни в одной стране нет и таких каменных лиц и каменных душ, какие с ужасом можно видеть в Англии.
Оскар Уайльд прошел сквозь строй. Толпа друзей растаяла, как снег под солнцем, и число их свелось до единиц. Скрытые враги, не смевшие говорить перед полубогом, подняли неистовый вой шакалов и превзошли своей рьяностью самые безумные ожидания. Ежегодный доход Оскара Уайльда, превышающий в 1895 году – год катастрофы – 8000 фунтов, то есть 80 000 рублей, вдруг исчез, и поэт очутился в тюрьме без денег. Театральные дирекции мгновенно выбросили все его пьесы. Книжные торговцы сожгли экземпляры его книг, до сих пор они не переиздаются в Англии, и их можно только случайно купить за чрезмерные деньги. Самое имя его, по безмолвному уговору всей Англии, исчезло из английских уст. Когда суд приговорил его к двум годам каторжных работ, во дворе собралась толпа калибанов и с диким хохотом, и с дикими песнями устроила хороводную пляску. Когда его с другими каторжниками перевозили из Лондона в небольшой город Рэдинг, находящийся по соседству с Оксфордом, городом его юности, на одной из станций арестанты ждали своего поезда, их окружила толпа любопытных зевак. Один из толпы, желая показать, что он недаром читал газеты и иллюстрированные журналы, воскликнул, подойдя вплоть: «Ба! да ведь это Оскар Уайльд!» – и плюнул ему в лицо. Оскар Уайльд стоял в цепях и не мог ответить мерзавцу ударом, если бы и хотел. Он был каторжником два года и работал как каторжник. А если он совершал малейшую неаккуратность, если даже он ставил в своей келье какую-нибудь вещь направо, тогда как она по тюремному уставу должна быть поставлена налево, его подвергали наказанию.
Он не жаловался ни на кого, не обвинял никого, он был верен себе и отбыл два свои года, двухлетний ад за чрезмерность мечты. После каторги он перенес три года бесцельных мучений изменившей ежедневности и умер в 1900 году в Латинском квартале, в Париже, где все-таки нищету сносить легче, чем где-нибудь.
Все цельно в этой жизни. Посмел, заплатил. Тот, кто посмеется в глаза проигрывающемуся, быть может, прав. Кто с насмешкой придет ко мне через год после того, как я все потерял в игре, и начнет смеяться надо мной и негодовать, достоин быть назван глупцом и зверем.
Оскар Уайльд доказал, что у него была неудобная карта – сердце, и доказал цельность своей натуры не только двумя годами своей каторги, но в особенности тем, что после нее он не написал ничего, кроме одной поэмы «Баллада Рэдингской тюрьмы», где изобразил ужасы неволи и чудовищность смертной казни с такой силой, какой не достигал до него ни один из европейских поэтов.
Оскар Уайльд напоминает красивую и страшную орхидею. Можно говорить, что орхидея – ядовитый и чувственный цветок, но это цветок, он красив, он цветет, он радует.
Красные маки сперва, весна и лето, воздух, жизнь. И потом беспощадная смена того, что зовется временами года. Осень, зима, зимний сад, и внутри, в этом роскошном саду с повышенной температурой и с холодными окнами, пышный, и странный, и волнующий цветок – орхидея тигриная.


_________________
* Я сделал свой выбор, в моих стихах прошла моя жизнь... Оскар Уайльд. Стихотворения (англ.).

@темы: decadence, prose

14:42 

Не превращайся в лозунг. Человек - это поэзия.
Amaranta, however, whose hardness of heart frightened her, whose concentrated bitterness made her bitter, suddenly became clear to her in the final analysis as the most tender woman who had ever existed, and she understood with pitying clarity that the unjust tortures to which she had submitted Pietro Crespi had not been dictated by a desire for vengeance, as everyone had thought, nor had the slow martyrdom with which she had frustrated the life of Colonel Gerineldo Marquez been determined by the gall of her bitterness, as everyone had thought, but that both actions had been a mortal struggle between a measureless love and an invincible cowardice, and that the irrational fear that Amaranta had always had of her own tormented heart had triumphed in the end.

@темы: prose

20:50 

Та что грезит

Не превращайся в лозунг. Человек - это поэзия.
-Та, Что Грезит погружена в наркотический сон. Они, должно быть, держат
ее все время на наркотиках. Она у них, видно, что-то вроде верховной
жрицы или верховного оракула... Да не волнуйся ты, старина, - обратился
он по-испански к жрецу. - Ну что страшного, если мы ее разбудим? Ведь
нас привели сюда, чтобы познакомить с ней, - и, я надеюсь, не со спящей!
Красавица пошевелилась, словно этот шепот потревожил ее сон; и впер-
вые за все время шевельнулась и собака: она повернула к хозяйке голову,
и рука спящей ласковым жестом опустилась на ее шею. Жрец еще повели-
тельнее загримасничал и замахал руками, требуя тишины. Все застыли в
молчании, наблюдая пробуждение прорицательницы.
Она медленно приподнялась на ложе и снова ласково погладила осчаст-
ливленного волкодава, который залился радостным лаем, обнажив свои
страшные клыки. Зрелище это внушало благоговейный трепет; но еще больший
трепет ощутили пленники, когда женщина посмотрела прямо на них. Никогда
до сих пор не видели они таких глаз - в них словно отражалось сияние
всех подзвездных и надзвездных миров. Леонсия невольно подняла руку,
точно хотела перекреститься, а Торрес, потрясенный этим взглядом, не
только перекрестился, но и стал дрожащими губами шептать свою излюблен-
ную молитву деве Марии. Даже Френсис и Генри смотрели на нее как заворо-
женные, не в силах оторвать взгляда от бездонной синевы этих глаз, ка-
завшихся совсем темными под сенью длинных черных ресниц.
- Синеглазая брюнетка! - прошептал все-таки Френсис.


@темы: prose

URL

Nobody's diary

главная